В 1929 году я провел несколько недель в Hôpital X, расположенном в пятнадцатом округе Парижа. Клерк в регистратуре провел меня по третьему классу, по обыкновению; поэтому, перед тем как впустить, меня заставили двадцать минут отвечать на вопросы. Любой человек, когда-либо заполнявший какие-либо формы в латинской стране, поймет, о каких вопросах идет речь. В течение предыдущих нескольких дней мне не было равных в переводе между Реомюром и Фаренгейтом; в тот момент моя температура была около 103°F(1), и к концу беседы я еле держался на ногах. За мной стояла горстка покорных пациентов с разноцветными узелками, ожидающих своей очереди.
После беседы я должен был мыться в бане — обязательная процедура для всех новоприбывших, как в тюрьме или в работном доме. Мою одежду забрали, на несколько минут посадили дрожать в пять дюймов теплой воды, а потом выдали льняную ночную рубашку и короткий синий фланелевый халат — тапочек не было, так как мне сказали, что моего размера у них не нашлось — и вывели на холодный воздух. Дело происходило февральской ночью, и я был болен воспалением легких. Палата, к которой мы направлялись, находилась в двухстах ярдов, и чтобы добраться до нее, нужно было пересечь больничный двор. Перед нами нетвердым шагом шел сопровождающий с фонарем. Гравиевая дорожка замерзла, и холодный ветер хлестал меня по голеням под ночной рубашкой. Когда мы дошли до палаты, я почувствовал странное ощущение чего-то знакомого, но понял, что это было, только позже. Палата была длинной, низкой, плохо освещенной комнатой, наполненной бормотанием; три ряда коек стояли подозрительно близко друг к другу. Стоял гадкий сладковатый запах — запах кала. Когда я лег в койку, то увидел, что на койке напротив низкорослый узкоплечий светлоголовый человек сидит голый по пояс, а доктор и студент-медик подвергают его странной манипуляции. Сначала доктор вынул из черного саквояжа дюжину стаканчиков, похожих на винные, а студент стал зажигать в каждом стаканчике спичку, сжигая весь воздух, а потом стаканчик прикладывали к спине или груди человека, чтобы вакуум создал здоровенный желтый волдырь. Только через несколько секунд я понял, что же они с ним делают. Это называлось банки — процедура, о которой можно прочитать в старых медицинских учебниках; до тех пор мне казалось, что такие вещи проделывают с лошадьми.
Холодный уличный воздух снизил мою температуру, и я наблюдал это варварство безучастно, и даже не без некоторого любопытства. Сразу же после этого, доктор со студентом подошли к моей койке, посадили меня, и не говоря ни слова, стали прикладывать те же самые стаканчики ко мне, без единого намека на стерилизацию. Слабые звуки протеста привлекли к себе не большее внимание, чем если бы их издавало животное. На меня произвело огромное впечатление полное равнодушие к моему мнению, с которым эти два человека надо мной работали. До тех пор я никогда не был в публичной палате; поэтому я впервые увидел врача, который имеет дело с пациентом, не говоря ему ни слова, и вообще не замечая его, как человека. Мне они поставили всего шесть стаканчиков, но потом проткнули волдыри, и опять их поставили. Каждый стаканчик выжал из меня чайную ложку темной крови. Я опять лег, униженный, испуганный, с отвращением, с надеждой, что сейчас меня наконец-то оставят в покое. Но не тут-то было. Следующей была горчичная припарка, здесь такая же обыденная, как баня. Две неряхи-медсестры приготовили припарку, и привязали ее к моей груди туго, как смирительную рубашку, а несколько больных в рубашках и штанах начали собираться вокруг моей койки, ухмыляясь не без некоторого сочувствия. Потом я узнал, что смотреть на пациента под горчичной припаркой — любимое развлечение палаты. Это процедура длится четверть часа, и смотреть на нее действительно смешно, но только снаружи. Первые пять минут боль сильна, но верится, что ее можно выдержать. В течение следующих пяти минут эта вера исчезает, но припарка застегнута на спине, и расстегнуть ее человек не может. Именно эта часть процедуры привлекает зрителей. В течение последних пяти минут наступает некая бесчувственность. После того, как припарку сняли, под голову мне засунули пузырь со льдом, и меня, наконец, оставили в покое. Но я не спал; насколько я знаю, это была единственная ночь в моей жизни, проведенная в постели, в течение которой я не сомкнул глаз ни на минуту.
В течение моего первого часа в Hôpital X, надо мной были проведены несколько сомнительных лечебных процедур, но это было обманчиво, так как обычно никто ничьим лечением не занимался, кроме тех случаев, когда у больного была какая-нибудь интересная или поучительная болезнь. В пять часов утра в палату заходили медсестры, будили пациентов, мерили им температуру, но не мыли их. Кто достаточно поправился, те мылись сами, а остальные должны были полагаться на доброту какого-нибудь ходячего больного. Больные же выносили и бутылки с мочой, а также жуткое судно, прозванное la casserole. В восемь часов нам подавали завтрак, называвшийся, как в армии, la soupe. Это и был суп, жидкий овощной суп, в котором плавали заплесневелые кусочки хлеба. Днем больных осматривал высокий, торжественный чернобородый врач, за которым следовали интерн и стайка студентов-медиков, но в палате лежало около шестидесяти больных, и у него явно было еще несколько палат. Некоторые койки он день за днем игнорировал, не обращая внимания на вопли больного. Если же у человека была болезнь, с которой студенты хотели хорошенько ознакомиться, то он привлекал уйму внимания. У меня, например, был великолепный экземпляр бронхиальной крепитации, и чтобы послушать мои легкие, в очередь иногда становилась чуть ли не дюжина студентов. Я чувствовал себя исключительно странно потому, что с одной стороны, студенты были одержимы жаждой знаний, но с другой стороны, они не подавали никаких признаков того, что воспринимают больных, как людей. Это непросто описать, но когда какому-нибудь студенту подходила очередь манипулировать больным, он прямо-таки дрожал от восхищения, как мальчик, который наконец-то добрался до дорогой игрушки. Ухо за ухом — уши юношей, девушек, негров — прижимались к моей спине, пальцы колотили по ней неумело, но торжественно, и ни один из них с тобой не заговорит и не посмотрит тебе в лицо. Будучи неплатящим пациентом в казенной ночной рубашке, я был главным образом экспонатом, против чего я не протестовал, но привыкнуть не мог никак.
Спустя несколько дней, я поправился достаточно, чтобы сесть и получше познакомиться с другими пациентами. Душная комнатка с узкими койками, настолько близкими друг к другу, что можно было протянуть руку и прикоснуться к соседу, содержала в себе болезни всякого рода, кроме, разве что, острых инфекционных. Мой сосед справа был низкорослый рыжеволосый сапожник, у которого одна нога была короче другой, и который оглашал смерть того или иного больного (что случалось неоднократно, и мой сосед узнавал об этом первым), свистя в моем направлении, восклицая «Numéro 43!» (или какой-нибудь еще номер), и вскидывая руки поверх головы. Он-то как раз особо болен не был, но на большинстве остальных коек в моем поле зрения разыгрывалась какая-нибудь гнусная трагедия или просто происходило нечто ужасное. На койке нога к ноге с моей лежал, пока не умер (я не видел, как он умер — его перенесли на другую койку) маленький высохший человечек, страдавший уж не знаю, какой болезнью, которая придавала всему его телу такую невероятную чувствительность, что любое движение, или даже вес постельного белья заставлял его кричать от боли. Мучительнее всего ему было мочиться, что он делал с величайшим трудом. Сестра приносила ему бутылку для мочи, долго стояла возле его койки, свистя, как конюх лошади, пока он наконец не начинал мочиться с душераздирающим криком «Je pisse!». Возле него светловолосый человек, которому тогда ставили банки, все время выхаркивал кровянистую слизь. Мой сосед слева был высокий, дряблый молодой человек, которому периодически в спину вставляли трубку, и из какой-то части тела извлекали поразительное количество пенистой жидкости. На койке за ним умирал ветеран войны 1870 года, красивый старик с белой клиновидной бородкой, вокруг койки которого в часы для посетителей всегда сидели четыре старухи-родственницы в черном, совсем как вороны, по-видимому, собираясь прибрать к рукам какое-то жалкое наследство. На койке напротив моей в дальнем ряду лежал лысый старик с обвисшими усами и раздутым лицом и телом, страдавший болезнью, заставлявшей его почти беспрерывно мочиться. Возле его койки всегда стоял огромный стеклянный сосуд. Однажды его пришли посетить жена и дочь. Когда он их увидел, раздутое лицо старика расплылось в удивительно приятной улыбке, и когда его дочь, красивая девушка лет двадцати, подходила к койке, я увидел, как его рука медленно выходит из-под белья. Я представил себе, что сейчас девушка опустится на колени, а старик положит руку ей на голову, и благословит ее, умирая. Но нет — он всего лишь передал ей бутылку для мочи, которую она немедленно опорожнила в сосуд.
Коек за дюжину от меня лежал с циррозом печени Numéro 57 — кажется, это был его номер. Все в палате его знали потому, что он иногда был героем медицинской лекции. Два раза в неделю высокий, серьезный врач читал лекцию группе студентов в палате, и несколько раз старого Numéro 57 вывозили на середину палаты на какой-то тележке, доктор поднимал его ночную рубашку, пальцами проводил по очертаниям огромного дряблого выступа на животе — надо полагать, больной печени — и торжественно объяснял, что это болезнь, вызванная алкоголизмом, широко распространенная в странах, где пьют много вина. Как всегда, он не обращался к больному, и даже не улыбался ему, не кивал, и вообще его никак не замечал. Когда он говорил, торжественно и серьезно, он слегка надавливал на умирающее тело двумя руками, и слегка покачивал его из стороны в сторону, как стряпуха со скалкой. Не то, чтобы Numéro 57 возражал. Это был старый обитатель больницы, частый герой лекций, и его больной печени давно уже была уготовлена бутылка в каком-нибудь анатомическом музее. Ему было совершенно безразлично, что о нем говорится; он лежал, смотря в ничто бесцветными глазами, пока доктор его показывал, как какую-то старинную фарфоровую вазу. Ему было около шестидесяти лет, и его кожа была поразительно сморщена. Его лицо, бледное как пергамент, казалось не больше кукольного.
Однажды утром мой сосед-сапожник разбудил меня, дергая за подушку, когда сестры еще не пришли. «Numéro 57!» — и он вскинул руки поверх головы. В палате уже было немного света. Я увидел, что старый Numéro 57 неряшливо лежит на боку, а его голова свисает с койки лицом ко мне. Он умер ночью, никто не знает, когда. Когда пришли медсестры, они никак не отреагировали на известие о его смерти. Только через час или даже позже в палату вошли две другие медсестры, шагая в ногу, как солдаты, грохоча башмаками, и завернули тело в простыни, но не убрали его. Было уже светло, и я хорошенько рассмотрел Numéro 57, лежа на боку. Он был первым мертвым европейцем, которого я увидел в своей жизни. До того я видел мертвецов, но только азиатов, в основном умерших насильственной смертью. Глаза Numéro 57 были открыты, рот тоже открыт, маленькое лицо обезображено агонией. Меня потрясла белизна его лица. Оно и раньше было бледным, но сейчас оно было едва светлее простынь. Рассматривая крохотное обезображенное лицо, я внезапно понял, что этот омерзительный кусок падали, который сейчас должны унести и вывалить на стол в морге, являет собой пример «естественной» смерти, о которой молятся англиканцы. Вот твоя судьба, подумал я; вот, что тебя ждет через двадцать, тридцать, сорок лет; вот, как умирают счастливчики, дожившие до старости. Хочется жить, конечно, и без страха смерти никто бы не жил, но тогда мне показалось, да и сейчас я так считаю, что лучше умереть насильственной смертью, и не слишком старым. Люди ведут разговоры об ужасах войны, но какой вид оружия сравнится по жестокости с большинством обычных болезней? «Естественная» смерть почти по определению означает нечто медленное, зловонное и болезненное. Все равно, есть разница, произойдет ли она дома или в публичной больнице. Несчастный, жизнь которого только что погасла, как свечка, был настолько никому не нужен, что никто не видел, как он умер. Он и был-то всего лишь номером, а потом станет сырьем для студенческих скальпелей. Кому захочется умирать в таком месте! В Hôpital X все койки стояли очень близко друг к другу, и не было никаких ширм. Представьте себе, что умираете, как человечек, чья койка какое-то время стояла нога к ноге с моей, который вскрикивал, когда касался белья! Не удивлюсь, если его последними услышанными словами были «Je pisse!». Возможно, умирающим все равно — но хотя бы за день до смерти люди все еще сохраняют здравый рассудок.
В публичной палате больницы можно увидеть ужасы, которые не встречаются среди умирающих дома, будто бы некоторые болезни выбирают своих жертв среди людей с низким уровнем доходов. Также факт то, что в английских больницах не встретишь многое из того, что я видел в Hôpital X. Например, то, что люди умирают, как животные, что при их смерти никто не присутствует, что она никого не интересует, и что ее замечают только утром — это случалось неоднократно. В Англии такого не встретишь, и тем более не увидишь труп, выставленный напоказ другим больным. Однажды в одной английской больнице пациент умер, когда мы пили чай, и хотя нас в палате было всего шесть человек, медсестры так быстро и профессионально управились и убрали тело, что мы об этом даже не узнали, пока не допили чай. Мы англичане не ценим своих профессиональных и дисциплинированных медсестер. Какими тупыми ни были английские сестры, гадающие на чайных листьях, носящие значки с Юнион Джеком и ставящие на камин фотографии Королевы, по крайней мере, они не оставляют немытых больных с запором на грязном белье из чистой лени. У медсестер из Hôpital X имелось что-то от Миссис Гэмп(2), а позже, в военных госпиталях Испанской Республики, я встречал медсестер, не умеющих мерять температуру. В Англии также не увидишь такую грязь, какая присутствовала в Hôpital X. Потом, когда я достаточно поправился, чтобы самому мыться, я обнаружил, что в уборной стоит огромный ящик, куда выбрасывались пищевые отходы и грязные бинты, а в деревянных стенах завелись сверчки.
Когда мне вернули одежду и я смог стоять на ногах, я сбежал из Hôpital X, не дожидаясь, пока меня официально выпишут. Это была не единственная больница, из которой я бежал, но мрачность и нагота помещения, болезненный запах и, главное, сам дух места запали мне в память как исключительные. Меня туда приняли потому, что это была больница моего округа; о ее дурной репутации я узнал только после того, как там побывал. Через год-два знаменитую мошенницу мадам Ано, заболевшую в заключении, привезли в Hôpital X; через несколько дней она сбежала из-под стражи, взяла такси, и приехала обратно в тюрьму, объясняя это тем, что там ей лучше. У меня нет сомнений, что Hôpital X не был типичной французской больницей даже в те годы. Что было удивительно, так это равнодушие больных, в большинстве своем рабочих людей. Некоторым из них условия даже нравились, так как в числе пациентов были по крайней мере двое нищих симулянтов, которые нашли удобный способ провести зиму. Сестры не возражали, так как симулянты оправдывали свой хлеб, помогая по мелочам. Но отношение большинства было таким: место, конечно, хреновое, но что еще можно ожидать? Им не казалось странным, что людей будят в пять, а потом приходится по три часа ждать водянистый суп, или что люди умирают, а при смерти никто не присутствует, или даже что шансы получить медицинскую помощь зависят главным образом от того, кто доктору попадется на глаза. Считалось, что такой больница и должна быть. Если человек тяжело заболел, и слишком беден, чтобы лечиться на дому, ему дорога в больницу, а там уже пусть сам привыкает к жестокости и неудобству, как в армии. Но что интересно, так это то, что люди верили в различного рода старые истории, которые в Англии уже подзабыты — например, о хирургах, которые разрезают больного из чистого любопытства, или же ради забавы начинают оперировать раньше, чем больной уснет под наркозом. Рассказывались страшные истории про маленькую операционную, которая якобы находилась за уборной. Говорилось, что иногда оттуда раздаются жуткие вопли. Я не нашел ничего, подтверждавшего эти рассказы, и нет сомнений, что все это были выдумки, но я своими глазами видел, как два студента-медика убили шестнадцатилетнего мальчика, или чуть не убили (он умирал, когда я сбежал из больницы, но может, потом выздоровел) озорным экспериментом, который над платящим пациентом они, надо полагать, не провели бы. Не так давно лондонцы верили, что в крупных больницах пациентов умерщвляют, чтобы получить трупы для вскрытий. Эту историю в Hôpital X я не слышал, но нет сомнений, что многие тамошние больные в это поверили бы. Ибо в этой больнице сохранились, возможно, не методы, но атмосфера девятнадцатого века, чем она и интересна.
За последние пятьдесят лет отношения между врачом и пациентом очень сильно изменились. Откройте любую книгу, написанную раньше конца девятнадцатого века, и вы обнаружите, что больница там описана более или менее так же, как и старая тюрьма, темница. Больница — это вместилище грязи, мучений и смерти, передняя могилы. Никто, не будучи более или менее нищим, не пойдет туда лечиться. В особенности в первой половине прошлого века, когда медицина стала смелее, чем ранее, но успешнее не стала, люди относились ко всему врачебному ремеслу со страхом и ужасом. Хирургия в особенности считалась не более, чем изощренной формой садизма, а вскрытия, которые могли проводиться только с помощью похитителей трупов, путали с некромантией. Можно собрать большое количество литературы ужасов, написанной в девятнадцатом веке, в которой речь идет о врачах и больницах. Вспомните несчастного слабоумного Георга III(3), кричащего о жалости при виде хирургов, приближающихся, чтобы «пускать кровь, пока не потеряет сознание»! Вспомните разговор между Бобом Сойером и Бенджамином Алленом(4), навряд ли пародийный, или полевые госпиталя в «La Débâcle»(5) или «Войне и Мире», или шокирующее описание ампутации у Мелвилля в «Белой блузе»! Даже фамилии докторов в английской литературе девятнадцатого века, Слэшер, Карвер, Сойер, Филлгрейв, а также прозвище «собоунз»(6) не менее мрачны, чем комичны. Лучше всего анти-хирургическая традиция выражена в стихотворении Теннисона «В детской больнице», по сути своей документе прехлороформовой эпохи, хотя написано оно было не раньше 1880 года. Более того, само настроение, переданное в этом стихотворении, о многом говорит. Если представить себе, какими должны были быть операции без анастезии, какими они по свидетельствам были, то трудно не спрашивать себя, какие мотивы были у людей, которые хотели этим заниматься. Все кровавые ужасы, которых студенты-медики с нетерпением ждали («великолепное зрелище, когда это делает Слэшер!»(7)) были более или менее бесполезными: кто не умирал от шока, тот умирал от гангрены, что принималось за должное. Даже сейчас находятся врачи, мотивы которых сомнительны. Любой, кто много болел, или слышал разговоры студентов-медиков меня поймет. Но поворотной точкой была анастезия, а следующей была дезинфекция. Нигде в мире, наверное, сейчас уже не найдешь сцену, описанную Акселем Мунте в «Легенде о Сан-Микеле», в которой зловещий хирург в цилиндре, жилете и крахмальной рубашке, забрызганной кровью и гноем, режет одного больного за другим одним и тем же ножом, а отрезанные конечности сваливает в кучу возле операционного стола. Более того, национальная система здравоохранения частично избавила нас от понятия, что больной рабочий — бедняк, с которым церемониться не следует. Еще в начале этого века в крупных больницах зачастую «бесплатным» пациентам вырывали зубы без анастезии. Отношение было таким: не платят — зачем им обезболивание? Это тоже изменилось.
Тем не менее, любой институт несет на себе печать своего прошлого. В казармах все еще витает призрак Киплинга, а в работный дом не зайдешь, не вспомнив «Оливера Твиста». Сначала больницы были местами, где умирали прокаженные и им подобные, а потом они стали школой, в которой студенты-медики учились своему ремеслу на телах бедняков. До сих пор характерно мрачная архитектура больниц свидетельствует об их истории. Я далек от жалоб на медицинскую помощь, которую получал в английских больницах, но знаю, что желание людей избегать больниц, если возможно, а в особенности публичных палат более чем здраво. Каким бы ни было твое легальное положение, нет сомнений, что твое мнение о своем лечении будет учитываться гораздо меньше, гораздо меньше будет и уверенность, что на тебе не будут проводить легкомысленные эксперименты, так как повсеместное отношение — «подчиняйся дисциплине, или вон отсюда». И, конечно, прекрасно умереть в своей постели, хотя еще лучше умереть на ногах. При всей доброте и эффективности, во всякой больничной смерти всегда есть нечто жестокое или гнусное, возможно, мелочь, но всегда оставляющая за собой болезненную память, результат спешки, переполненности и безличности места, где каждый день люди умирают среди незнакомцев.
Страх перед больницами до сих пор жив среди бедноты, да и у всех нас он исчез совсем недавно. Этот темный угол находится не так глубоко в людском сознании. Я уже говорил, что когда зашел в палату Hôpital X, я почувствовал странное ощущение чего-то знакомого. Знакомы мне были, конечно, смердящие, наполненные болью больницы девятнадцатого века, которых я никогда не видел, но о которых знал из литературы. И что-то, возможно, одетый в черное доктор с беспорядочным черным саквояжем, или просто болезненный запах, выудилo из моей памяти стихотворение Теннисона «В детской больнице», о котором я не вспоминал двадцать лет. Когда я был маленьким, мне его вслух читала сиделка, чей трудовой стаж восходил ко времени, когда Теннисон его написал. Ужасы и страдания в старых больницах она еще живо помнила. Мы оба дрожали над этим стихотворением, но потом казалось, что я его забыл. Даже название в моей памяти ничего бы не вызвало. Но как только я увидел плохо освещенную, бормочущую комнату с близко поставленными койками, эта память вдруг пробудилась, и той ночью я вспомнил не только сюжет и атмосферу стихотворения, но даже текст многих строк.
1946 г.
_____
2) Пьяная медсестра из романа Диккенса «Мартин Чезлвит». [обратно]
3) Король Великобритании (1760-1820), страдавший порфирией, редкой болезнью, одним из симптомов которой является бред. [обратно]
4) Персонажи романа Диккенса «Записки Пиквикского клуба». [обратно]
5) Роман Эмиля Золя о франко-прусской войне и Парижской коммуне. [обратно]
6) Рубящий, вырезающий, пилящий, заполняющий могилу, пилящий кости. [обратно]
7) Цитата из романа Диккенса «Записки Пиквикского клуба». [обратно]
Комментарий: Илья Винарский
КОНЕЦ
____
Перевод с английского:
© 1998 Илья Винарский
Э.-почта: [email protected]
____
Данный перевод по книге «The Orwell Reader». — Harcourt, Brace Jovanovich. — San Diego, 1984. — В переводе использовалась Большая медицинская энциклопедия; он был проверен доктором Марком Смолкиным.
____БД____
George Orwell: ‘How the Poor Die’
Первая публикация: Now. — ВБ, Лондон. — ноябрь 1946 г.
Публикация перевода: сборник «Джордж Оруэлл: „1984. Скотный Двор. Эссе.”» — Изд. «Эксмо». — РФ, Москва, 2002. — С. 425-438. — ISBN 5-699-01660-0.
____
Е-текст: Илья Винарский
____
Форматировал: О. Даг
Последняя модификация: 2019-12-29
George Orwell
«Shooting an Elephant and Other Essays»
© 1950 Secker and Warburg. London.
«Как умирают бедняки»: [Главная страница]
© 1999-2024 О. Даг – ¡Стр. созд.: 2002-01-15 & Посл. мод.: 2019-12-29!